— Зараза! Зараза!
От окна к окну, с улицы на улицу, с одного конца деревни до другого, а Староста шел навстречу Пону, понуро опустив голову…
Весь день и весь вечер народ ходил мимо окон Викторин. Ее спальня, маленькая комнатка под крышей, окнами выходила на улицу, и она сидела у себя в спальне, а люди ходили туда-сюда у нее под окном. Наступил вечер, в домах зажглись лампы, и она тоже зажгла свою, а на сосновом столике лежал лист бумаги в клеточку, красная лаковая вставочка, перо и флакон фиолетовых чернил; там же лежал конверт, на котором было написано имя.
Люди на улице говорили:
— Страшно то, что на двух других пастбищах все в порядке, все-таки Мюнье был прав…
Конечно, они узнали, как обстоят дела в двух других хижинах, принадлежавших коммуне, но там все было, как всегда.
Под окном говорили:
— Если бы зараза появилась еще где-нибудь, то это можно было бы объяснить. Но она появилась только на Сасснейр… Это противоестественно.
Потому что зараза сама по себе не так уж страшна, но эта зараза была знаком, как они думали, только началом; они боялись того, что должно случиться потом, хотя и не решались произнести это вслух.
— Они могут взять да и спуститься, — доносилось с улицы, — надо следить, чтобы они не завалились к нам сюда вместе со стадом и этой заразой…
Она слушала, что говорили под окнами, потом одни люди уходили, и через минуту подходили другие:
— Он хотел подать в отставку.
Это говорили о Старосте.
— Но ему сказали: «Ловко устроился. Вы эту кашу заварили, вам ее и расхлебывать»…
Викторин слышала, как пришли ее братья; они разговаривали с отцом в комнате на первом этаже; два ее женатых старших брата; потом кто-то поднялся на крыльцо, толкнул дверь; это была женщина.
— Вы видели Пона? Пон его видел?
— Конечно.
— Он здоров?
— Думаю, да.
— Вы ничего больше не знаете?
Мать Жозефа пришла узнать новости; Викторин слышала, как отец ответил:
— Что мы должны знать? Все, что можно, уже сделано. Остается только ждать.
— А как Викторин?
— Уже легла.
— О, Господи!.. Ну, спокойной ночи!..
— Спокойной ночи…
Викторин не спустилась вниз, потому что все время думала об одном и том же, думала об одном и том же, сидя перед листом бумаги, пером и чернильницей.
Снова открылась дверь. На другом конце улицы, за сеновалами громко спорят мужчины, но слов разобрать невозможно. «Что делать, — думает она, — что делать? Я собиралась отдать письмо Пону, но он не захотел его брать. Я ничего не буду знать о нем, а он ничего не будет знать обо мне…»
«Как долго?»
«За это время наверху может случиться всякое».
Тут она услышала, что братья вышли на крыльцо и один из них произнес, заканчивая ранее начатую фразу: «Думаю, все пропало…»
— Будем считать, что все пропало, — сказал он, стоя на крыльце, — так будет разумнее (он, конечно, говорил о стаде); хорошо будет, если люди спасутся, если, конечно, мы не поднимемся туда, чтобы покончить со всем этим…
Все это братья говорили, спускаясь с крыльца, и она все это слышала; потом они пожелали отцу спокойной ночи и ушли; отец повернул в замке большой ключ; но как теперь заснуть, как спать в эту ночь и во все остальные?
«Если он страдает, я тоже хочу страдать… Если он умрет, я тоже хочу умереть».
Где-то в деревне кого-то громко зовет женщина, но Викторин больше ничего не слышит. Ее уже здесь нет. Она задумчиво идет вверх по дороге, останавливаясь, временами замедляя шаг, из-под ног у нее осыпаются камни, бесконечные склоны, усталость, все это нужно для того, чтобы все было, как по настоящему, она поднялась наверх, но он не видит меня, — думает она, — он не знает, что я здесь.
Она стремится к нему; но наталкивается на мрак и молчание, то находит его, то теряет; вот он сидит у огня, потом на кровати, а теперь его там больше нет; он спит, проснулся, она видит, как он садится на солому; он один, нет, уже не один; она не знает. Мысли не в счет!
«А если я и правда решу туда пойти, я пройду?»
Они не смогут отослать меня обратно; и мы будем вместе, из-за этой болезни, из-за этой заразы они не смогут меня прогнать.
Им, наверное, нужна женщина. Я буду подметать пол, варить суп, мыть посуду. Он будет обнимать меня, нам не будет страшно, потому что мы будем вместе…
Она задумалась. Пробило одиннадцать. Потом полночь.
Тем же вечером (то есть, вечером того дня, когда Пон поднимался на гору) племянник сказал:
— Надо привязать веревку.
Хозяин пожал плечами, но было видно, что сделал он это просто так, по привычке, потому что когда его племянник и Бартелеми встали, он ничего не сказал; и в этот вечер дверь была тщательно привязана.
Потом все уселись у огня, даже не заметив, что Клу не вернулся.
Огонь горел ярко и сильно. Клу не вернулся, но их это не встревожило. Их было четверо, и они молчали. Они молчали долго, и первым, как и в прошлый раз, заговорил Бартелеми, пожевав в тишине свою густую бороду.
Он качал головой:
— Будет так, как двадцать лет назад… Он, должно быть, уже недалеко…
— Да замолчите же! — сказал хозяин.
Он схватил охапку хвороста и бросил в огонь, потом еще одну, и яркое пламя взметнулось над очагом на высоту не меньше метра, так что кончик его загнулся вниз у самого потолка; огонь разожгли не ради тепла, но ради света, потому что считается, что Он света не любит.
Хозяин быстро оглядел комнату, и убедился, что Его здесь не было.
В комнате находились только они четверо, и больше никого. В этот момент Бартелеми опять покачал головой: